Новини

Підкреслене у прочитаному. Иван Бунин «Окаянные дни». Щоденники 1920-1921 року

Читав «Окаянные дни»– про перші післяреволюційні роки.Їх бачення письменником, який так і не прийняв «нову владу» більшовиків. Людина, яка здатна гостро відчувати коливання струн суспільства, зауважує речі, які можна приміряти і на деякі теперішні події в Україні, Росії та довкола. Щоденники ці писалися трохи у Москві, але здебільшого в Одесі. Найбільш вражаючі і промовисті до нинішнього часу фрагменти. А минуло, без півдюжини, сто літ.

 

"Люди спасаются только слабостью своих способностей,– слабостью воображения, внимания, мысли, иначе нельзя было бы жить.

Толстой сказал про себя однажды:

– Вся беда в том, что у меня воображение немного живее, чем у других...

Есть и у меня эта беда."

* * *

Встретил адвоката Малянтовича. И этот был министром. И таким до сих пор праздник, с них все как с гуся вода. Розовый, оживленный:

– Нет, вы не волнуйтесь. Россия погибнуть не может уж хотя бы по одному тому, что Европа этого не допустит: не забывайте, что необходимо европейское равновесие.

* * *

Возвращались с Тихоновым. Он дорогой много, много рассказывал о большевистских главарях, как человек очень близкий им: Ленин и Троцкий решили держать Россию в накалении и не прекращать террора и гражданской войны до момента выступления на сцену европейского пролетариата. Их принадлежность к немецкому штабу? Нет, это вздор, они фанатики, верят в мировой пожар. И всего боятся, как огня, везде им снятся заговоры. До сих пор трепещут и за свою власть, и за свою жизнь. Они, повторяю, никак не ожидали своей победы в октябре. После того, как пала Москва, страшно растерялись, прибежали к нам в "Новую Жизнь", умоляли быть министрами, предлагали портфели...

* * *

Жены всех комиссаров тоже все сделаны комиссарами.

* * *

Двенадцать лет тому назад мы с В. приехали в этот день в Одессу по пути в Палестину. Какие сказочные перемены с тех пор! Мертвый, пустой порт, мертвый, загаженный город... Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали,– всю эту мощь, сложность, богатство, счастье...

* * *

Если б в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от восторга.

* * *

Лжи столько, что задохнуться можно. Все друзья, все знакомые, о которых прежде и подумать бы не смел, как о лгунах, лгут теперь на каждом шагу. Ни единая душа не может не солгать, не может не прибавить и своей лжи, своего искажения к заведомо лживому слуху. И все это от нестерпимой жажды, чтобы было так, как нестерпимо хочется. Человек бредит, как горячечный, и, слушая этот бред, весь день все-таки жадно веришь ему и заражаешься им. Иначе, кажется, не выжил бы и недели.  … Светит солнце, идут люди, стоят у лавок очереди... и опять тупость, безнадежность, опять впереди пустой долгий день, да нет, не день, а дни, пустые, долгие, ни на что не нужные! Зачем жить, для чего? Зачем делать что-нибудь? В этом мире, в их мире, в мире поголовного хама и зверя, мне ничего не нужно...

* * *

Как мы врали друг другу, что наши "чудо-богатыри" – лучшие в мире патриоты, храбрейшие в бою, нежнейшие с побежденным врагом!

– Значит, ничего этого не было?

Нет, было. Но у кого? Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом – Чудь, Меря. Но и в том и в другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, "шаткость", как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: "Из нас, как из древа,– и дубина, и икона",– в зависимости от обстоятельств, от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев.

* * *

Понедельник, газет нет, отдых в моем помешательстве (длящемся с самого начала войны) на чтении их. Зачем я над собой зверствую, рву себе сердце этим чтением?

* * *

Каждое утро делаю усилия одеваться спокойно, преодолевать нетерпение к газетам – и все напрасно. Напрасно старался и нынче. Холод, дождь, и все-таки побежал за этой мерзостью и опять истратил на них целых пять целковых.

* * *

… я был еще на одном торжестве в честь все той же Финляндии… Собрались на него всё те же – весь "цвет русской интеллигенции", то есть знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, новые министры и один высокий иностранный представитель, именно посол Франции. Но над всеми возобладал – поэт Маяковский. Я сидел с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что без всякого приглашения подошел к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза – так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы ее, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся. Маяковский это заметил.

   – Вы меня очень ненавидите?– весело спросил он меня.

   Я без всякого стеснения ответил, что нет: слишком было бы много чести ему. Он уже было раскрыл свой корытообразный рот, чтобы еще что-то спросить меня, но тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: "Господа!" Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав еще одну и столь же бесплодную попытку, развел руками и сел. Но только что он сел, как встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган не может не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: зараженные Маяковским, все ни с того ни с сего заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и – тушить электричество. И вдруг все покрыл истинно трагический вопль какого-то финского художника, похожего на бритого моржа. Уже хмельной и смертельно бледный, он, очевидно, потрясенный до глубины души этимизлишествомсвинства, и желая выразить свой протест против него, стал что есть силы и буквально со слезами кричать одно из немногих русских слов, ему известных:

   – Много! Многоо! Многоо! Многоо!

* * *

Что до нас, то мы должны унести с собой в могилу разочарование величайшее в мире. Перечитал написанное. Нет, вероятно, еще можно было спастись. Разврат тогда охватил еще только главным образом города. В деревне был еще некоторый разум, стыд.

* * *

…лучше тысячу раз околеть с голоду, чем обучать эту хряпу ямбам и хореям, дабы она могла воспевать, как ее сотоварищи грабят, бьют, насилуют, пакостят в церквах, вырезывают ремни из офицерских спин, венчают с кобылами священников!

   Кстати об одесской чрезвычайке. Там теперь новая манера пристреливать – над клозетной чашкой.

* * *

На врачебный консилиум зовут врачей, на юридическую консультацию – юристов, железнодорожный мост оценивают инженеры, дом – архитекторы, а вот художество всякий, кто хочет, люди, часто совершенно противоположные по натуре всякому художеству. И слушают только их. А отзыв Толстых в грош не ставится.

* * *

Иоанн, тамбовский мужик Иван, затворник и святой, живший так недавно,– в прошлом столетии,– молясь на икону Святителя Дмитрия Ростовского, славного и великого епископа, говорил ему:

   – Митюшка, милый!

* * *

  На гривастых конях на косматых,

   На златых стременах, на разлатых,

   Едут братья, меньшой и старшой,

   Едут сутки, и двое, и трое,

   Видят в поле корыто простое,

   Наезжают – ан гроб да большой:

   Гроб глубокий, из дуба долбленный,

   С черной крышей, тяжелой, томленой,

   Вот и сдвинул ее Святогор,

   Лег, накрылся и шутит: "А впору!

   Помоги-ка, Илья, Святогору

   Снова выйти на Божий простор!"

   Обнял крышу Илья, усмехнулся,

   Во всю грузную печень надулся,

   Двинул срыву... Да нет, погоди!

   "Ты мечом!" – слышен голос из гроба,–

   Он за меч,– загорается злоба,

   Занимается сердце в груди,–

   Нет, и меч не берет! С виду рубит,

   Да не делает дела, а губит:

   Где ударит – там обруч готов,

   Нарастает железная скрепа:

   Не подняться из гробного склепа

   Святогору во веки веков!

  

* * *

  На фронт никто не желает идти. Происходят облавы "уклоняющихся".

   Целые дни подводы, нагруженные награбленным в магазинах и буржуазных домах, идут куда-то по улицам.

… Часовые все играют винтовками,– того гляди застрелит. … Кучки, беседы, агитация – все на тему… как начальники "все себе в карман клали" – дальше кармана у этих скотов фантазия не идет.

   – А Перемышль генералы за десять тысяч продали,– говорит один:– я это дело хорошо знаю, сам там был.

* * *

Журналисты из "Русского Слова" бегут на паруснике в Крым. Там будто бы хлеб восемь гривен фунт, власть меньшевиков и прочие блага.

* * *

Грабеж идет страшный. Наиболее верным "коммунистам" раздают без счета что попало: чай, кофе, табак, вино. Вин, однако, осталось, по слухам, мало, почти все выпили матросы (которым особенно нравится, как говорят, коньяк Мартель). А ведь и до сих пор приходилось доказывать, что эти каторжные гориллы умирают вовсе не за революцию, а за Мартель.

 Підкреслював Олександр Попович

Детальніше про фрази у книгах і чому, як правило, їх підкреслюють – у першій подібній публікації сайту Zaholovok.com.ua.

Коментувати
Вміст цього поля є приватним і не буде доступний широкому загалу.